WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!


Pages:     | 1 | 2 ||

Подобным образом можно было бы показать, как, ска­жем, Платон пришел к своему воззрению, что при всяком мыслительном определении, во всяком предложении, при всяком суждении, при всяком высказывании необходимо мыслится как тождество, так и различие. Если я хочу мыслить нечто как то, что оно есть, я с необходимостью должен мыслить его как отличное от всего другого. Тож­дество и различие всегда и нерасторжимо вместе. В позд­нейшей философии мы называем подобные понятия рефлек­сивными понятиями, подчеркивая диалектичность такого взаимообусловливающего соотношения. И что же? Выступая со своим великолепным открытием, Платон помещает на­званные рефлексивные понятия в удивительное соседство, ставя рядом с их парой, неотлучной от всякой мысли, еще и пару покойдвижение. Спрашиваешь себя, что между ними общего. Одно дело понятия, описывающие черты мира: тут в нем покой, тут в нем движение, – другое дело понятия, имеющие место только в мысли: тождество и различие. Пусть те и другие диалектические в том смысле, что покой тоже невозможно помыслить помимо движения. Но они же ведь совершенно разного рода. Для Платона это разное, похоже, принадлежит к одному ряду. В своем «Тимее» он прямо так и говорит, что мироздание буквально демонстрирует перед глазами человеческого духа тождество и различие, так что человек, видя упорядоченность путей светил и их отклонения, связанные с эклиптикой явления, сам, словно участвуя в их движениях, учится мысли.

Другой простой пример – аристотелевское понятие hyle, материи. Говоря сейчас «материя», мы, конечно, невообра­зимо далеки от понимания того, что, собственно, хочет сказать своим понятием Аристотель. В самом деле, hyle, первоначально лес, применяемый для поделок и в строи­тельстве, понимается Аристотелем как онтологический принцип. В том, что греки подняли подобное слово на одно из центральных мест в философии, выразился их техниче­ский дух. Они видят в форме (эйдрсе) результат техниче­ского усилия и достижения, преобразующего нечто неофор­мленное. Однако мы недооценили бы Аристотеля, решив, что подобное массивное понятие существующего в себе и для себя материала, который берет затем в руки интеллек­туальный ремесленник, чтобы запечатлеть в нем «форму», якобы и есть аристотелевский смысл hyle. Этим массивным понятием из ремесленного мира Аристотель хотел описать онтологическое соотношение, структурный момент бытия, выполняющий свою функцию во всяком мышлении и по­знании сущего, не только в области окружающей нас при­роды, но также, скажем, и в сфере математики (noete hyle, «умопостигаемая материя»). Он хотел показать, что, по­знавая и определяя нечто как нечто, мы всегда имеем его в виду как пока еще не определенную вещь, которую мы только отграничиваем посредством дополнительной детер­минации от всего другого. Оттого он говорил, что hyle имеет функцию рода Этому соответствует классическое учение Аристотеля о дефиниции, согласно которому дефиниция содержит ближайший род и специфическое отличие. Hyle, таким образом, получила в аристотелевской мысли онтоло­гическую функцию.

Если природа философского понятия отмечена тем, что мысль всегда испытывает нужду в отыскании понастоящему соразмерного выражения для своей подлинной интенции, то вся философия ходит по краю той опасности, что мысль отстанет от самой же себя и увязнет в несоответствии своих понятийных языковых средств. Это легко показать на вы­шеприведенных примерах. Уже Зенон, ближайший после­дователь Парменида, поставил вопрос: а где, собственно, бытие? Что это за место, в котором оно располагается? Если оно в чемто, тогда то, в чем оно, само должно опять же быть в чемто. При всем глубокомыслии своего вопрошания Зенон явно уже не в силах удержать философский смысл учения о бытии и понимает «бытие» простонапросто как «всё». Впрочем, было бы ошибкой и взваливать всю вину за упадок мыслительного усилия на одних лишь по­следователей. Языковая нужда философской мысли есть нужда самого мыслящего. Когда отказывает язык, мыслитель не в состоянии уверенно фиксировать смысловую направ­ленность собственной мысли. Всетаки не Зенон первый, а сам Парменид, как упоминалось выше, пытаясь говорить о бытии, сравнивал его с гладко округленным шаром. – Точно так же, пожалуй, уже у Аристотеля – а не только в его «школе» – онтологическая функция, имеющаяся у понятия материи, получила настолько неадекватную про­работку и понятийную экспликацию, что аристотелевская школа уже не могла следовать изначальной интенции своего основателя. Поэтому и современному интерпретатору только обостренное историкопонятийное сознание, как бы пере­носящееся в actus мысли, ищущей себе слова, помогает следовать ее истинной интенции.



Пусть, наконец, один пример из новейшей философии покажет, как закрепленные традицией понятия внедряются в жизнь языка и оказываются способны к новой понятийной службе. Понятие «субстанция», кажется, целиком и полно­стью приписано к схоластическому аристотелизму и оттуда получает определенность. Так, мы употребляем это слово все в том же аристотелевском смысле, когда говорим, ска­жем, о химических субстанциях, чьи свойства или реакции подвергаются исследованиям. Здесь субстанция есть то пред лежащее, которое мы беремся исследовать. Но мало того. Мы употребляем это слово еще и в другом смысле с под­черкнутой ценностной окраской и производим от него цен­ностные предикаты «лишенный субстанции» и «субстанци­альный»; скажем, находя, что в какомлибо проекте «нет субстанции», мы имеем в виду, что в нем слишком много туманного неопределенного парения. Когда мы говорим о человеке, что «в нем есть субстанция», то это значит, что у него есть за душой чтото помимо всего, чем он нам предстает в своей функции. Здесь можно, пожалуй, говорить о переходе понятия субстанции из схоластического аристотелизма в совершенно новое измерение. В этой новой об­ласти применения термина старые (для современной науки уже совершенно непригодные) понятийные моменты суб­станции и функции, пребывающей сущности и ее меняю­щихся определений обретают новую жизнь и становятся почти незаменимыми словами, а значит, снова живут. Историкопонятийная рефлексия выявляет в истории слова «субстанция» в негативном аспекте – начатый галилеевской механикой отказ от познания субстанций, в позитивном – гегелевское продуктивное преобразование понятия субстан­ции, заложенное в его учении об объективном духе. Обычно искусственные понятия не становятся словами языка. Язык, как правило, защищает себя от искусственных формул и иноязычных заимствований, не допуская их в повседневное словоупотребление. Но это слово он принял в новом смысле, и Гегель предоставляет ему философскую легитимацию, поскольку учит нас мыслить то, чем мы являемся, опреде­ляющимся не просто через самосознание отдельного мыс­лящего «Я», но через разлитую в обществе и государстве действительность духа.

Разобранные примеры показывают, насколько тесны свя­зи между словоупотреблением и образованием понятий. История понятий призвана следовать движению мысли, ко­торая всегда выбивается из привычного словоупотребления и высвобождает смысловую направленность слов, выводя их из исходной области применения, расширяя или огра­ничивая, сравнивая и различая, как это демонстрирует Аристотель в каталоге понятий Гаммы «Метафизики». Образование понятий может оказывать и обратное действие на жизнь языка, как узаконенное Гегелем широкое приме­нение слова «субстанция» для духовных реалий. Как пра­вило, впрочем, случается иначе, и широта живого словоупотребления употребления защищает себя от терминологической фикса­ции со стороны философов. Так или иначе между чеканкой понятий и языковым словоупотреблением существуют в высшей степени переливчатые соотношения. В фактическом словоупотреблении даже тот не придерживается своих тер­минологических нововведений, кто сам их предложил. Скажем, как я в свое время уже имел случай подчеркнуть, Аристотель не следует в своем собственном словоупотреб­лении проводимому им в «Никомаховой этике» различению между phronesis и sophia; и даже знаменитое кантовское различение между трансцендентным и трансцендентальным не завоевало для себя в жизни языка права гражданства. Это было заносчивостью придирчивого всезнайки, когда в моей юности ктото издевательски критиковал выражение «трансцендентальная музыка Бетховена»: «Сочинитель даже еще не знает разницы между трансцендентным и транс­цендентальным». Разумеется, желающий понять кантовскую философию должен быть знаком с этим различием. Однако словоупотребление суверенно и не терпит подобных искус­ственных предписаний. Эта суверенность словоупотребления не исключает умения различать между хорошим и плохим немецким и даже права говорить о неправильностях речи. Но суверенность словоупотребления дает о себе знать в таких случаях как раз тем, что в наших глазах осуждающая критика, какою часто преследуют отступление от норм языка в школьных сочинениях, содержит в себе чтото сомнительное, и воспитание речи в еще большей мере, чем всякое другое воспитание, удается не путем корректировки с позиций интеллектуального превосходства, а лишь бла­годаря образцовым примерам.





Не следует поэтому усматривать ущербность философ­ского образования понятий в том, что слово философского понятия не теряет связи с жизнью языка и хранит отголоски живого словоупотребления даже в случае ярко выраженных терминов. Из этой продолжающейся жизни языка, которою питается образование понятий, вырастают задачи историка понятий. Дело поэтому идет не только об историческом прояснении отдельных понятий, но о возобновлении мыс­лительного напряжения, которое дает о себе знать на раз­рывах философского словоупотребления, где понятие «ко *В работе «Ber Aristotelische Protreptikos...» («Hermes», 1927, Bd. 63, S. 138 –164).

робится» под усилием мысли. Эти «коробления», в которых на месте отношения слова и понятия как бы обнаруживается зияние и повседневные слова искусно перековываются в новые понятийные высказывания, являются подлинной ле­гитимацией истории понятий как философии. Ибо здесьто и выходит на свет неосознанная философия, залегающая в словообразованиях и понятийных образованиях повседнев­ного языка, как и языка науки. Ввести в действие эту бессознательную философию, выйдя за рамки осознанной чеканки понятий, – вот путь удостоверения философских понятий, на котором требование соответствия обретает но­вый, философский смысл, – смысл соответствия не опытным данностям, как в экспериментальных науках, а той единой цельности опыта, которую представляет наше языковое ори­ентирование в мире. Это то, что может дать нам историкопонятийное прояснение, – вывести выражение фило­софской мысли из схоластической одеревенелости и вновь отвоевать его для виртуальности живой речи. Но это значит: вернуться вспять от словопонятия к слову языка и пройти путь от слова языка к словупонятию. Философия в этом отношении, как музыка. То, что можно услышать в лабо­ратории Сименса, когда обертоны отфильтрованы техниче­ской аппаратурой, вовсе не музыка. Музыкой будет лишь то образование, в котором участвуют обертоны вместе со всем тем, что они способны создать в смысле новых аку­стических эффектов и выразительных средств. Так же и в философской мысли. Обертоны употребляемых нами слов дают нам постоянно чувствовать бесконечность мыслитель­ных задач, в качестве каковых для нас существует фило­софия, а только это открывает возможность их выполнить – со всей неизбежной неполнотой. Философская мысль и ее осмысление призваны поэтому сломить окаменелости так называемых химически чистых понятий.

Незаменимый образец этого искусства ломки окаменелых понятий – платоновский диалог и ведение беседы плато­новским Сократом. Здесь идет ломка нормпонятий, беспо­рядочно циркулирующих в плоскости самопонятности и прячущих за собой лишь своекорыстный и своевластный разгул ни к чему себя уже не обязывающей действитель­ности, и перед нами открывается путь философской мысли, благодаря новой актуализации нашего самопонимания, но­вого осознания того, что, собственно, подразумевается в нормативных понятиях нашего нравственнополитического самоистолкования. Так что и для нас тоже дело идет не об историкопонятийном исследовании как таковом, но о том, чтобы соблюсти дисциплину, какой нас может научить историкопонятийное исследование, при употреблении на­ших собственных понятий, чтобы она внесла подлинную обязательность в нашу мысль. Отсюда следует, однако, что идеал философского языка – не максимальная отрешенность приведенной к терминологической однозначности номенклатуры от жизни языка, но восстановление связи понятийного мышления с языком и с совокупностью присутствующей в языке истины. В реальном языке, в речи, в диалоге, и только в них, философия имеет свой настоящий, лишь ей принадлежащий пробный камень.

Pages:     | 1 | 2 ||










© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.